— Ну что, папаша, как вы нашли мою пристань? — спрашивал Галактион.
— Купец в лавке хвалит товар, сынок, а покупатель дома… Ничего, хорошо… Воду я люблю, а у тебя сразу две реки… По весне-то вот какой разлив будет… да.
— В половодье-то я из Заполья вашу крупчатку повезу в Сибирь, папаша, а осенью сибирскую пшеницу сюда буду поставлять. Работы не оберешься.
— Да, да… Ох, повезешь, сынок!.. А поговорка такая: не мой воз — не моя и песенка. Все хлеб-батюшко, везде хлеб… Все им держатся, а остальное-то так. Только хлеб-то от бога родится, сынок… Дар божий… Как бы ошибки не вышло. Ты вот на машину надеешься, а вдруг нечего будет не только возить, а и есть.
— Вот тогда-то и будет хорошо: где много уродится хлеба, откуда его и повезем. Всем будет хорошо.
— Так, так… То-то нынче добрый народ пошел: все о других заботятся, а себя забывают. Что же, дай бог… Посмотрел я в Заполье на добрых людей… Хорошо. Дома понастроили новые, магазины с зеркальными окнами и все перезаложили в банк. Одни строят, другие деньги на постройку дают — чего лучше? А тут еще: на, испей дешевой водочки… Только вот как с закуской будет? И ты тоже вот добрый у меня уродился: чужого не жалеешь.
— Это уже дело мое, папаша, у вас я, кажется, еще не просил ничего.
— Не дам, ничего не дам, сынок… Жалеючи тебя, не дам. Ох, грехи от денег-то, и от своих и от чужих! Будешь богатый, так и себя-то забудешь, Галактион. Видал я всяких человеков… ох, много видал! Пожалуй, и смотреть больше ничего не осталось.
Больше всего старик поразил Галактиона своим отношением к Харитине. Она проспала чуть не до десяти часов, и Галактион несколько раз хотел ее разбудить.
— Оставь… Не надо, — удерживал его Михей Зотыч. — Пусть выспится молодым делом. Побранить-то есть кому бабочку, а пожалеть некому. Трудненько молодой жить без призору… Не сладко ей живется. Ох, грехи!..
Харитина поднялась не в духе; она плохо спала ночь.
— Ну, Харитинушка, испей чайку да складывайся в обратный путь, — торопил ее Михей Зотыч. — Загостились мы тут.
Ухаживанья старика привели Харитину в капризное настроение. Она уже больше не смущалась и смотрела на Галактиона вызывающим взглядом.
— Возьми меня, Галактион, в кухарки, — говорила она, усаживаясь в экипаж. — Я умею отличные щи варить.
— И то возьми, Галактион, — поддакивал Михеи Зотыч. — Я буду наезжать ваши щи есть. Так, Харитинушка? Щи — первое дело. Пароходы-то пароходами, а без щей тоже не проживешь.
Галактион стоял все время на крыльце, пока экипаж не скрылся из глаз. Харитина не оглянулась ни разу. Ему сделалось как-то и жутко, и тяжело, и жаль себя. Вся эта поездка с Харитиной у отца была только злою выходкой, как все, что он делал. Старик в глаза смеялся над ним и в глаза дразнил Харитиной. Да, «без щей тоже не проживешь». Это была какая-то бессмысленная и обидная правда.
Целый день Галактион ходил грустный, а вечером, когда зажгли огонь, ему сделалось уж совсем тошно. Вот здесь сидела Харитина, вот на этом диване она спала, — все напоминало ее, до позабытой на окне черепаховой шпильки включительно. Галактион долго пил чай, шагал по комнате и не мог дождаться, когда можно будет лечь спать. Бывают такие проклятые дни.
Когда Галактион, наконец, был уже в постели, послышался запоздалый колокольчик. Галактион никак не мог сообразить, кто бы мог приехать в такую пору. На всякий случай он оделся и вышел на крыльцо. Это была Харитина, она вошла, пошатываясь, как пьяная, молча остановилась и смотрела на Галактиона какими-то безумными глазами.
— Что с тобой? — удивился Галактион. — Идем в комнату.
Харитина долго ничего не могла выговорить и только плакала, закрыв лицо руками.
— Я его бранила всю дорогу… да, — шептала она, глотая слезы. — Я только дорогой догадалась, как он смеялся и надо мной и над тобой. Что ж, пусть смеются, — мне все равно. Мне некуда идти, Галактион. У меня вся душа выболела. Я буду твоей кухаркой, твоей любовницей, только не гони меня.
— Милая, перестань… Поговорим завтра.
Успокоить Харитину было делом нелегким, и Галактион провозился с ней до самого утра, пока она не заснула тут же на диване, не раздеваясь, как приехала.
В доме Стабровских переживалось трудное время.
Диде было уже шестнадцать лет, и наступало то, чего так боялся отец. Врачи просмотрели тот момент, от которого зависело все, и только отцовский взгляд инстинктивно предчувствовал его. Раньше у Диди было два припадка — один в раннем детстве, другой, когда ей было тринадцать лет, то они еще ничего не доказывали. У детей сплошь и рядом бывают «родимчики». Дидю исследовали все знаменитости в Москве, в Петербурге и за границей, и все дали уклончивый ответ: все может быть и ничего может не быть. Такой приговор убивал Стабровского, и он изверился в знаменитостях, прикрывавших своею славой самое скромное незнание. Да и наука по части нервных болезней делала только свои первые шаги. В конце концов Стабровский обратился к своим провинциальным врачам, у которых было и времени больше, и усердия, и свежей наблюдательности. Сам он изобрел только одно средство — поселить в своем доме Устеньку, которая могла заразить здоровьем Дидю. В четыре года действительно Устенька сформировалась в настоящую здоровую девушку, а Дидя только вытянулась и захирела. Для Стабровского «славяночка» являлась живою меркой, и он делал ежедневные параллельные наблюдения. Сначала Дидя шла в умственном развитии далеко впереди, а потом точно начала уставать, и Устенька ее понемногу догнала. Дидя делалась с каждым годом все скрытнее, несообщительнее и имела такой вид, когда человек мучительно хочет что-то припомнить и не может. Она вся точно свертывалась в клубочек, когда чувствовала на себе наблюдавший ее отцовский взгляд.